Зеркало для визионера: Достоевский и Юнг. Часть 7
25 апреля, 2022
АВТОР: Дмитрий Степанов
ОКОНЧАНИЕ. НАЧАЛО ЗДЕСЬ. ПРЕДЫДУЩЕЕ ЗДЕСЬ
В одной из сцен романа «Идиот» князь Мышкин, размышляя о письмах Настасьи Филипповны, ставшей в юные годы жертвой опеки помещика Тоцкого (явная ассоциация с другой жертвой — девочкой из детства Достоевского), забывается тяжёлым сном, лёжа на кушетке: «…ему опять приснился тяжёлый сон, и опять приходила к нему та же «преступница». Она опять смотрела на него со сверкавшими слезами на длинных ресницах, опять звала его за собой, и опять он пробудился, как давеча, с мучением припоминая её лицо. Он хотел было пойти к ней тотчас же, но не мог…»
В этом сновидении присутствует устойчивый сюжет ночных кошмаров Достоевского, отражённый, в частности, и в «Сне смешного человека»: испытывая ужас («тяжёлый сон»), он видит страдающую девочку, взывающую о помощи, просыпается и пытается найти её.
За сценой сновидения следуют рефлексии самого Достоевского о странных и кошмарных снах:
«Иногда снятся странные сны, невозможные и неестественные; пробудясь, вы припоминаете их ясно и удивляетесь странному факту: вы помните прежде всего, что разум не оставлял вас во сне во все продолжение вашего сновидения; вспоминаете даже, что вы действовали чрезвычайно логично во всё это долгое, долгое время… Но почему же в то же самое время разум ваш мог помириться с такими очевидными нелепостями и невозможностями, которыми, между прочим, был сплошь наполнен ваш сон?..
Почему тоже, пробудясь от сна и совершенно уже войдя в действительность, вы чувствуете почти каждый раз, а иногда с необыкновенною силой впечатления, что вы оставляете вместе со сном что-то для вас неразгаданное? Вы усмехаетесь нелепости вашего сна и чувствуете в то же время, что в сплетении этих нелепостей заключается какая-то мысль, но мысль уже действительная, нечто принадлежащее к вашей настоящей жизни, нечто существующее и всегда существовавшее в вашем сердце; вам как будто было сказано вашим сном что-то новое, пророческое, ожидаемое вами; впечатление ваше сильно, оно радостное или мучительное, но в чём оно заключается и что было сказано вам — всего этого вы не можете ни понять, ни припомнить…
Да, конечно, это был сон, кошмар и безумие; но тут же заключалось и что-то такое, что было мучительно-действительное и страдальчески-справедливое, что оправдывало и сон, и кошмар, и безумие».
Таково было восприятие Достоевским собственных сновидений. Подобным образом воспринимались читателем художественные тексты самого Достоевского. Всё происходящее в его романах как будто логично, но вместе с тем необыкновенно и даже невозможно. «И сон, и кошмар, и безумие» производят на читателя сильное впечатление, но понять что-то «мучительно-действительное и страдальчески-справедливое» в его «сновидениях» невероятно сложно.
Прекрасной иллюстрацией того, как из сновидений Достоевского произрастают его произведения, может служить роман «Униженные и оскорблённые». Известно, что «в «Униженные и оскорблённые» писатель вместил такое количество автобиографического материала, какого ранее он никогда ещё не предлагал вниманию читателя». Это утверждение справедливо не только в отношении фактов из биографии Достоевского, отразившихся в событиях романа, но и для явлений его внутренней жизни — для сновидений, вшитых в ткань этого художественного произведения.
В мироощущении и творческой биографии литератора Ивана Петровича легко узнаётся сам Достоевский:
«И вот вышел наконец мой первый роман. Ещё задолго до появления его поднялся шум и гам в литературном мире. Б. обрадовался как ребенок, прочитав мою рукопись. Нет! Если я был счастлив когда-нибудь, то это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда ещё я не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых сам создал, как с родными, как будто с действительно существующими; любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим».
Волею судеб герой оказывается в квартирке старика Смита, скончавшегося у него на глазах. Здесь он переживает состояние, описывая которое Достоевский вводит нас в мрачную атмосферу собственных кошмарных сновидений:
«…от расстройства ли нерв, от новых ли впечатлений в новой квартире, от недавней ли хандры, но я мало-помалу и постепенно, с самого наступления сумерек, стал впадать в то состояние души, которое так часто приходит ко мне теперь, в моей болезни, по ночам, и которое я называю мистическим ужасом. Это — самая тяжелая, мучительная боязнь чего-то, чего я сам определить не могу, чего-то непостигаемого и несуществующего в порядке вещей, но что непременно, может быть сию же минуту, осуществится, как бы в насмешку всем доводам разума придет ко мне и станет передо мною как неотразимый факт, ужасный, безобразный и неумолимый.
Боязнь эта возрастает обыкновенно всё сильнее и сильнее, несмотря ни на какие доводы рассудка, так что наконец ум, несмотря на то что приобретает в эти минуты, может быть, ещё большую ясность, тем не менее лишается всякой возможности противодействовать ощущениям. Его не слушаются, он становится бесполезен, и это раздвоение ещё больше усиливает пугливую тоску ожидания. Мне кажется, такова отчасти тоска людей, боящихся мертвецов. Но в моей тоске неопределенность опасности ещё более усиливает мучения».
Герою кажется, что сейчас он увидит призрак мертвеца — старика Смита.
«Я быстро оглянулся, и что же? — дверь действительно отворялась, тихо, неслышно, точно так, как мне представлялось минуту назад. Я вскрикнул… вдруг на пороге явилось какое-то странное существо; чьи-то глаза, сколько я мог различить в темноте, разглядывали меня пристально и упорно. Холод пробежал по всем моим членам. К величайшему моему ужасу, я увидел, что это ребенок, девочка, и если б это был даже сам Смит, то и он бы, может быть, не так испугал меня, как это странное, неожиданное появление незнакомого ребенка в такой час и в такое время».
В каком-то смысле герой Достоевского, испытывая «мистический» ужас, действительно видит мертвеца — замученную девочку из детства автора истории. Непередаваемое чувство страха, которое он испытывает, как и вся сцена в целом, — имеют реальную основу в сновиденческих переживаниях самого Достоевского. В них же заключается и неистовое стремление писателя (как героя, так и его автора) помочь девочке.
Девочка спрашивает дедушку, старика Смита. Иван Петрович приходит в себя, пытается с ней заговорить, но она убегает. Писатель бросается за ней, как много позже «смешной человек» после собственного визионерского опыта выбежит на улицу в поисках девочки, просившей его о помощи, но не находит её. Спустя какое-то время девочка возвращается, он пытается ей помочь: «Я убеждал её горячо и сам не знаю, чем влекла она меня так к себе. В чувстве моем было еще что-то другое, кроме одной жалости. Таинственность ли всей обстановки… фантастичность ли моего собственного настроения, — не знаю, но что-то непреодолимо влекло меня к ней». Я полагаю, уже очевидно, что за таинственным мотивом героя, пытающимся помочь девочке, скрывается бессознательное чувство вины самого Достоевского перед девочкой из его детства.
Девочка отказывается от помощи, но Иван Петрович следит за ней и выясняет, что она — сирота, которая живёт у домовладелицы Бубновой. Он видит, как та жестоко обходится с девочкой. Узнаёт от товарища, что мадам Бубнова — сводня, готовящая девочку для того, чтобы пустить в свой оборот. Друзья берутся спасти её.
Бубнова готовит девочку для купца Архипова, в описании которого присутствуют характерные черты, сближающие его с насильником из детства Достоевского:
«…лет пятидесяти, толстый, пузатый, одетый довольно небрежно… лысый и плешивый, с обрюзглым, пьяным и рябым лицом… бестия, шельма… Иуда и Фальстаф, все вместе, двукратный банктрот и отвратительно чувственная тварь, с разными вычурами. В этом роде я знаю за ним одно уголовное дело; вывернулся».
Друзья отправляются в дом мадам Бубновой.
«В эту минуту страшный, пронзительный крик раздался где-то за несколькими дверями… Я вздрогнул и тоже закричал. Я узнал этот крик: это был голос Елены. Тотчас же вслед за этим жалобным криком раздались другие крики, ругательства, возня и наконец ясные, звонкие, отчетливые удары ладонью руки по лицу. Это, вероятно, расправлялся Митрошка по своей части.
Вдруг с силой отворилась дверь и Елена, бледная, с помутившимися глазами, в белом кисейном, но совершенно измятом и изорванном платье, с расчесанными, но разбившимися, как бы в борьбе, волосами, ворвалась в комнату. Я стоял против дверей, а она бросилась прямо ко мне и обхватила меня руками… Вслед за ней показался в дверях Митрошка, волоча за волосы своего пузатого недруга в самом растерзанном виде… Схватив за руку Елену, я вывел её из этого вертепа…
Елена была как полумертвая… С ней начался жар и бред… Ей становилось всё хуже и хуже…»
Иван Петрович спасает девочку от сексуального насилия, но она обречена — ей суждена смерть, несмотря ни на какие старания героя. Доктор, осмотревший её, вынужден признать:
«У пациентки органический порок в сердце, и при малейших неблагоприятных обстоятельствах она сляжет снова. Может быть, снова выздоровеет, но потом опять сляжет снова и наконец умрёт… И, однако, при удалении неблагоприятных обстоятельств, при спокойной и тихой жизни, когда будет более удовольствий, пациентка ещё может быть отдалена от смерти и даже бывают случаи… неожиданные… ненормальные и странные… одним словом, пациентка даже может быть спасена, при совокуплении многих благоприятных обстоятельств, но радикально спасена — никогда».
Здесь Достоевский остаётся верным себе «реалистом в высшем смысле», нисколько не снимая собственную трагедию диккенсовским хэппи-эндом. Девочка умирает, несмотря на всю ту заботу и теплоту, которые герой дарит ей. Писатель (как герой, так и его автор) не может её спасти. Наблюдая медленную агонию девочки, он сам пребывает в болезненном отчаянии. Как верно отметила Наталья Долинина: «Это сознание бессилия, невозможности помочь — одно из самых мучительных ощущений, когда читаешь Достоевского».
Параллельно истории девочки Нелли в романе развивается судьба другой героини — девушки Наташи, в которую влюблен Иван Петрович. По сюжету романа перипетии жизни Наташи повторяют судьбу матери Нелли. И все же она ассоциируется автором именно со страдающей девочкой. Писатель говорит Нелли, что Наташа примет её как сестру. Отец Наташи предлагает Нелли стать его дочерью:
«У меня была дочь, я её любил больше самого себя… но теперь её нет со мной. Она умерла. Хочешь ли ты заступить её место в моём доме и… в моём сердце?» И хотя Нелли отказывается, в финале романа она действительно становится приёмной дочерью стариков Ихменевых и сестрой Наташи.
Иван и Наташа росли вместе и воспоминания о той поре остались для него самыми светлыми и счастливыми: «Мы росли с ней как брат с сестрой. О мое милое детство!.. Золотое, прекрасное время! Жизнь сказывалась впервые, таинственно и заманчиво, и так сладко было знакомиться с нею. Тогда за каждым кустом, за каждым деревом как будто ещё кто-то жил, для нас таинственный и неведомый; сказочный мир сливался с действительным; и, когда, бывало, в глубоких долинах густел вечерний пар и седыми извилистыми космами цеплялся за кустарник, лепившийся по каменистым ребрам нашего большого оврага, мы с Наташей, на берегу, держась за руки, с боязливым любопытством заглядывали вглубь и ждали, что вот-вот выйдет кто-нибудь к нам или откликнется из тумана с овражьего дна и нянины сказки окажутся настоящей, законной правдой».
Возможно, в этих воспоминаниях Ивана Петровича нашли отражение воспоминания самого Достоевского о собственном детстве и его подруге той поры. Так случается, что герой и героиня расстаются на несколько лет (Иван отправляется на учебу в пансионе и далее в университете). Спустя несколько лет он встречает её в Петербурге и видит в ней всё ту же девочку из его детства:
«Сначала, в первые дни после их приезда, мне все казалось, что она как-то мало развилась в эти годы, совсем как будто не переменилась и осталась такой же девочкой, как и была до нашей разлуки».
Иван Петрович делает предложение Наташе, она отвечает согласием, но её отец предлагает писателю повременить с браком ввиду его неопределенного социального положения. Любовь Наташи не выдерживает испытания временем — она влюбляется в другого (в Алешу, сына князя Валковского — коварного врага её отца). Писателя потрясает такой поворот судьбы, и всё же он был терзаем предчувствием её потери:
«Сердце упало во мне. Всё это я предчувствовал, ещё идя к ним; всё это уже представлялось мне, как в тумане, ещё, может быть, задолго до этого дня; но теперь слова её поразили меня как громом».
Герой сокрушен потерей Наташи, но он вызывается помочь ей как в отношениях с родителями, так и в её делах сердечных. Такое поведение писателя вызвало недоумение критиков («Да бывает ли такая любовь?») и искреннюю благодарность Наташи: «Ты спасение моё…» Как несколькими годами ранее подобное поведение самого Достоевского в отношениях с Марией Исаевой, метавшейся между ним и молодым учителем, вызывало недоумение близких Федора Михайловича.
Линия отношений Ивана Петровича, Наташи и Алеши в романе «Униженные и оскорблённые», по справедливому замечанию А. С. Долинина, отразила весь спектр любовных переживаний Достоевского семипалатинской поры, со всем их трагизмом, с готовностью пожертвовать своим чувством ради счастья возлюбленной, с характерной для Достоевского двойственностью чувств, выраженной в письмах того времени («О, не дай Господи никому этого страшного грозного чувства! Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить…»).
Если Наташа в параллельном сюжете «Униженных и оскорблённых» является зеркальным отражением Нелли, то князь Валковский, плетущий коварные интриги вокруг девушки, отзеркаливает собой насильника Архипова. Конечно, он более умён, хитёр, аристократичен, но по сути это все тот же беспринципный совратитель с собственной философией гедонизма, привыкший получать от жизни всё, что ему заблагорассудится:
«Говорили про него, что он — всегда такой приличный и изящный в обществе — любит иногда по ночам пьянствовать, напиваться как стелька и потаённо развратничать, гадко и таинственно развратничать… Я слыхал о нём ужасные слухи… Он производил на меня впечатление какого-то гада, какого-то огромного паука, которого мне ужасно хотелось раздавить». Это характерное для злодеев Достоевского сравнение дополняется столь же типичной для них страстью к юным девам: «Невесту он себе еще в прошлом году приглядел; ей было тогда всего четырнадцать лет, теперь ей уж пятнадцать, кажется, еще в фартучке ходит, бедняжка… Генеральская дочка, денежная девочка — много денег!»
Поговорив с князем начистоту, Иван Петрович признается: «Впрочем, помню, ощущения мои были смутны: как будто я был чем-то придавлен, ушиблен, и чёрная тоска всё больше и больше сосала мне сердце; я боялся за Наташу. Я предчувствовал ей много мук впереди и смутно заботился, как бы их обойти…» Это предчувствие многих мук для героини — характерная особенность мироощущения героев Достоевского, отражающая его психотравматический опыт.
Предчувствия писателя, разумеется, оправдываются. Кульминацией интриг князя Валковского становится сцена, в которой он предлагает Наташе стать содержанкой «сластолюбивого старика» графа N, бросая ей пачку в десять тысяч рублей:
«Услышав ещё из кухни голоса, я остановил на одну секунду доктора и вслушался в последнюю фразу князя. Затем раздался отвратительный хохот его и отчаянное восклицание Наташи: «О Боже мой!» В эту минуту я отворил дверь и бросился на князя. Я плюнул ему в лицо и изо всей силы ударил его по щеке. Он хотел было броситься на меня, но, увидав, что нас двое, пустился бежать, схватив сначала со стола свою пачку с деньгами…
Вбежав опять в комнату, я увидел, что доктор удерживал Наташу, которая билась и рвалась у него из рук, как в припадке. Долго мы не могли успокоить её; наконец нам удалось уложить её в постель; она была как в горячечном бреду». Вся эта сцена в контексте романа является «зеркальным» отражением сцены спасения Нелли от насильника Архипова.
Спасение Наташи не избавляет героя от её потери. Ихменевы уезжают из Петербурга, Иван Петрович заболевает чахоткой. Они прощаются навсегда. Такой финал отношений влюбленных также весьма характерен для Достоевского. Даже в «Преступлении и наказании», представляющем собой историю возрождения и спасения любящих героев, читатель не видит их вместе. В настоящем времени романа их разделяет каторга, а светлое будущее обозначено в неопределённых строках: «Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью. Это могло бы составить тему нового рассказа, — но теперешний рассказ наш окончен». В том-то и суть, что могло бы составить, но не составило.
Подобное мироощущение героев Достоевского, полное предчувствий потери любимого человека, было свойственно ему самому. По воспоминаниям А. Г. Достоевской, любовь писателя была тревожной и беспокойной, омрачённой предчувствиями возможной утраты возлюбленной. Весьма красноречива в этом отношении запись из «Дневника 1867 года» (7 августа), свидетельствующая как о характере любви Достоевского, исполненной бессознательным страхом, так и о том, что в своей возлюбленной, которую он боялся потерять, писатель видел какие-то черты девочки из своего детства: «Говорил, что меня любит теперь как-то странно, то есть ужасно беспокойно, так что это даже и самого его тревожит, что я Неточка, его счастье; что он говорит мне это не одни слова, но он говорит, что чувствует. Что если б я теперь как-нибудь ушла от него, мы бы не жили вместе или я умерла бы, то ему кажется, что он не знал бы, что ему и делать, что он просто бы сошел с ума от горя. Говорил, что только тогда и оживляется, только тогда ему и хорошо, когда он смотрит на меня, на мое «детское милое личико», как он говорит».
Роман «Униженные и оскорблённые» заканчивается характерным эпизодом:
«Когда мы воротились с похорон Нелли, мы с Наташей пошли в сад. День был жаркий, сияющий светом. Через неделю они уезжали. Наташа взглянула на меня долгим, странным взглядом.
— Ваня, — сказала она, — Ваня, ведь это был сон!
— Что было сон? — спросил я.
— Всё, всё, — отвечала она, — всё, за весь этот год. Ваня, зачем я разрушила твое счастье?
И в глазах её я прочёл: «Мы бы могли быть навеки счастливы вместе!»»
Зеркальный параллелизм сюжетных линий Нелли и Наташи в романе «Униженные и оскорблённые» является выразительной иллюстрацией того, что является глубинной подоплёкой поведения героя Достоевского как в данном тексте, так и в других произведениях писателя. Спасая свою возлюбленную от «страшного мира», от коварных и порочных злодеев, от самой себя, наконец, он «спасает» всё ту же девочку из детства Достоевского, которой он в свое время никак не смог помочь.
Эта глубинная мотивация героев Федора Михайловича, конечно же, нисколько не отрицает других факторов их поведения, в которых нашли отражение переживания и рефлексии их автора в момент написания тех или иных произведений. Так, в перипетиях судеб персонажей «Униженных и оскорблённых» отразился эмоциональный фон отношений Достоевского с Марией Исаевой, в «Игроке» — с Аполлинарией Сусловой и т. д.
«Униженные и оскорблённые» — один из ранних романных опытов писателя. В нём нет сложности позднего Достоевского. Спасение героинь (как Нелли, так и Наташи) представлено в нем самым непосредственным образом как вырывание несчастных жертв из рук растлителей (буквального — Архипова и духовного — князя Валковского).
В великом «пятикнижии» Достоевского борьба героев с «глубокой, безвыходной тиранией над бедным, беззащитным созданием» осложнена метафизическими смыслами, религиозными аллюзиями и мифопоэтическими подтекстами, которые невозможно найти ни у одного другого автора XIX века. И речь здесь идет не о христианстве Достоевского, столь подробно изученном достоевистами, а об архаических формах мировосприятия, выраженных в мифологии и фольклоре самых разных народов и эпох (см., например, мою работу «Мифопоэтика Достоевского»). Собственно, о христианстве Достоевского можно сказать то же, что сам он говорил о христианстве Гоголя: «Идеал Гоголя странен; в подкладке его христианство, но христианство его не есть христианство».
В «Преступлении и наказании», «Идиоте», «Бесах», «Подростке» и «Братьях Карамазовых» язык сновидений Достоевского все более уступает языку мифа. Эти романы так же полны сновидений, как и ранние сочинения Достоевского, но это уже не исключительно достоевские «сюжеты-мифы», берущие начало в грезах писателя и в его литературных рефлексиях. Сновидения «пятикнижия» выражают общечеловеческую мифологию и находят параллели в текстах, о которых писатель не имел ни малейшего представления. Сновидная реальность поздних романов Достоевского сделала возможной такую реализацию мифа в повседневной жизни его героев.
Интересно, что подобную метаморфозу в собственном самовыражении претерпел в свое время и Карл Густав Юнг, который перешел с языка сновидений на язык алхимических метафор. Напомню, что он оставил работу над «Красной книгой» (т. е. над прояснением собственных сновидений), глубоко погрузившись в исследование алхимических текстов. В них Юнг нашел более выразительный язык для своих неизреченных состояний, чем сновиденческий язык.
Обращение к мифу Достоевского было обусловлено всё той же невозможностью выразить (осмыслить, прояснить) собственный травматический опыт рационально. Выражение неизреченных состояний, как правило, не может обойтись без мифопоэтического языка, выработанного катартическим творчеством многих поколений и потому наиболее приспособленного для такого выражения. По словам Юнга, визионер «творит исходя из первопереживания, тёмное естество которого нуждается в мифологических образах, и потому жадно тянется к ним как к чему-то родственному, дабы выразить себя через них…» Но это — тема для отдельного большого исследования по мифопоэтике Достоевского.